Крыло у коршуна срослось быстро, но летать он еще, очевидно, не мог, иначе улетел бы.
В ясную погоду Васька долгими часами просиживал на крыше сарая, иногда расправлял крылья, будто пробовал их прочность, потом снова складывал и грустно поглядывал в небо.
Постепенно птица привыкла к ребятам, при их приближении не пряталась, а Рудьке — Лунатику даже позволяла прикасаться к себе, хотя и настораживалась при этом: смотри, мол, я начеку!
Раздражали коршуна слоняющиеся по двору поросята. Их было одиннадцать, и они все время хрюкали. А когда им вовремя не успевали приготовить пойло, хрюканье переходило в визг. В такие минуты чуть выпуклые глаза коршуна гневно сверкали, он резко подергивал полурасправленными крыльями и негодующе щелкал хищным клювом.
Но поросятам был абсолютно безразличен Васькин гнев до тех пор, пока однажды он не спланировал на них с сарая и не задал им хорошую трепку. С диким визгом бросились они врассыпную, но одному из них, самому тощему и болезненному, коршун успел разорвать клювом ухо и в кровь исполосовать когтями спину.
Так, впервые после того как разбился, коршун Васька опробовал свои упругие крылья.
— Теперь улетит! — сказал Пим, и всем стало грустно: никому не хотелось расставаться с красивой и сильной птицей.
Но Васька прожил у ребят еще несколько дней — могучее крыло хоть и срослось, но, очевидно, побаливало.
Потом он исчез. Когда — никто не видел. Просто не нашли его однажды ни на крыше, ни на чердаке.
— Это он из–за поросят улетел, — высказал предположение Толя Дысин.
— При чем тут поросята? — возразил Бахвал.
— А при том, что раздражали его — визжат, хрюкают… Глядел, глядел он на них, а слопать не мог. Вот и улетел…
— Гениально! — воскликнул Шестаков и дал Тольке шутливого щелчка. — Ему только свежей свининки и не хватало!
— Его стихия — небо. Хорошо в небе! — мечтательно вздохнул Петька.
Со временем о коршуне Ваське стали забывать, вспоминали о нем, разве что завидев поросенка с разорванным ухом.
Поросенок был невзрачен — медлительный, хилый, ходил он пошатываясь, голову с изуродованным ухом держал криво, будто постоянно к чему–то удивленно прислушивался. Жалели его все.
— Разве ж это жизнь, хоть и поросячья! — сказал как–то завхоз дядя Коля, почесывая поросенку бок. — Кабы сдох ты, пожалуй, было бы для тебя лучше…
После этого все стали называть поросенка–заморыша с рваным ухом не иначе как Кабыздох. И никто не думал, даже малой надежды в уме не держал, что Кабыздох может вырасти в здоровенного крепкого борова. Было вообще удивительно, что дни проходили, а ой еще жил. Чудом показалось вскоре всем то, что случилось.
Однажды утром повариха тетя Ася взяла ведра с кухонными помоями, смешанными с запаренными картофельными очистками, и понесла их поросячьему семейству. Через несколько минут двор огласился ее воплями:
— Ой–ой–ой!.. Надежда Павловна! Надежда Павловна! — И толстая тетя Ася, всплескивая руками, грузной рысцой затрусила в директорскую комнату.
Вскоре она появилась в сопровождении директрисы, и обе почти бегом направились в дальний конец двора. Мальчишки и девчонки, — оказавшиеся поблизости, поспешили за ними.
Надежда Павловна была встревожена: — Как же так! Ни с того, ни с сего… Может, вам показалось? — говорила она на ходу тете Асе.
— Смотрите сами! — воскликнула запыхавшаяся повариха, останавливаясь возле поросячьей кормушки — выдолбленного бревна.
Четверо поросят лежали на боку неподалеку от кормушки и жалобно, тихо повизгивали, а один уже был мертв. Остальные то падали, то вновь пытались подняться.
Только Кабыздох, как ни в чем не бывало, тыкался рылом в кормушку, громко чавкал и утробно похрюкивал…
К вечеру десять поросят из одиннадцати подохли. Дядя Коля и Рудька запрягли в телегу быка и отвезли поросячьи трупы на ветеринарный пункт. Там выяснилось, что поросята погибли от чумы.
А Кабыздох продолжал жить и здравствовать. Теперь он стал всеобщим любимцем. Как говорится, не было счастья, да горе помогло.
Кормили последнего и единственного поросенка до отвала. Он быстро рос, обрастал мясом и салом и к осени стал упитанным, гладким хряком: все отходы интернатской кухни теперь доставались ему одному. А чтобы он нагуливал не только сало, но и мясо, ему дважды в день устраивали продолжительный «моцион» — пасли на зеленой травке.
Чаще всего Кабыздоха выгуливали Петька Иванов и Костя Луковников. Но потом их стали подменять Валька Пим и хромой Гришка Миллер, у которого одна нога была тоньше и чуть короче другой.
Вот и сегодня, прихрамывая, Миллер погнал хворостиной Кабыздоха в луга за элеватор. Пим семенил рядом.
Когда пришли на место, ребята с удовольствием растянулись на траве, разрешив. Кабыздоху пастись и бродить, где ему захочется.
Сначала Кабыздох вел себя спокойно: неторопливо ходил по зеленому лугу и пощипывал траву, иногда ложился на бок и, греясь на солнышке, довольно похрюкивал.
Но потом ему, очевидно, наскучило такое однообразие, и он направился к расположенному метрах в пятидесяти от него сельскому кладбищу, окруженному неглубокой сухой канавой.
Гришка и Валька в это время подремывали. Случайно повернув голову в сторону кладбища, Пим ойкнул и вскочил на ноги.
Миллер удивленно глянул на Вальку, потом перевел взгляд туда, куда смотрел Пим. Кабыздох был уже на кладбище. Без особого труда преодолев канаву, он теперь стоял возле крайней могилы и с наслаждением терся о чей–то крест. Крест был старый, деревянный и, очевидно, в земле сидел некрепко: под нажимом свинячьего бока он заметно пошатывался.