— А ты послушай, Жан. Только поймешь ли, о чем я хочу…
И Петька Иванов, затащив Араюма за громадный сугроб, чтобы хоть немного защититься от обжигающе морозного ветра, даже не отдышавшись, начал:
Мороз такой, что с лёта
Серым камнем Упал в сугроб
Застывший воробей,
А мы окоченевшими руками
Швыряем в небо сизых голубей!
И, звонко–звонко хлопая крылами,
Они уходят в солнечную высь
И кружат у людей над головами,
И турмана заманивают вниз…
Ребята побросали рукавицы,
Свистят взахлеб, засунув пальцы в рот,
Но гордая, стремительная птица
Никак за нашей стаей не идет!
Все выше,
Выше
Вьется турман белый,
Выписывая чудо–виражи…
И мы должны
Уметь вот так же смело,
Вот так крылато
И красиво
Жить!
Ну что, Араюм? Плохо разве, а?
Жан посопел–посопел и сказал рассудительно:
— Воробьи, соловьи, голуби, птахи там всякие. Одно перо! Вот матка меня картохой накормит — это да-а… А ты стишки сочленяешь!
— Сочиняю, — поправил его Петька и грустно вздохнул.
Увязая в сухом сыпучем снегу и чуть ли не пололам согнувшись от встречного ветра, они продолжали свой путь к интернату. И когда выходили на главную улицу, вдруг услыхали сквозь метель бодрое и многоголосое:
Эх, махорочка, махорка,
Породнились мы с тобой,
Потом тяжелый шаг многих людей. И вот из снежной мути проступила темная движущаяся масса…
Нет, это были еще не солдаты. Это шли призывники, молодые сибирские парни лет семнадцати. Они учились «ходить», а чтобы веселей было и теплей — пели маршевые песни и крепче прижимали к плечу деревянные учебные винтовки: приклад — дерево, ствол — дерево, штык — дерево, и все — дерево. Но скоро, уже скоро у них будет настоящее оружие! Еще день–два и — по ваго–о–на-а–а–ам!..
— Во, это песня! — оценил Аракш. — А ты про птичек,
— Дуй куда дуешь! — огрызнулся Петька. — И зачем я с тобой связался?
Петька уныло окидывает тоскующим взглядом залитое ярким солнцем помещение.
Все ушли в школу. Пусто и просторно в большой комнате, уставленной топчанами с аккуратно заправленными постелями. На одной из них лежит и скучает он, Петька Иванов. У него беда — ящур, да и с ногой что–то неладное не согнуть, не разогнуть, и боль в коленке дикая.
А посреди комнаты, в освещенном солнцем квадрате, на грубо сколоченном табурете сидит Толька Дысин, ехидно щурит карие глаза и даже язык Петьке показывает: мол, и мне не очень–то сладко, однако же я «ходячий», а ты вот лежишь…
Медсестра, Гривцова Ольга Ивановна, одной рукой держит Тольку за ухо, а другой льет ему в ушную раковину какую–то жидкость. Обратно из Толькиного уха пузырится пена.
У Тольки в ухе воспаление, и лечит его Гривцова то камфорой, то перекисью водорода, а то и тем и другим вместе.
Дысину и больно и не больно — не поймешь: нос морщит, но сидит спокойно, не дергается.
А вот Петьке совсем нехорошо. Весь язык, десны и даже гортань в мелких нарывчиках… Слюну сглотнуть, языком шевельнуть — ой–ой–ой!.. Да еще нога, будь она неладна!
Кончив промывать Толькино ухо, Гривцова подошла к Петьке с какой–то черно–малино–фиолетовой жидкостью в пузырьке.
— Ну–ка, молодой человек, открой рот! Да-а… Потерпи, милый, не дергайся…
Окуная в темную жидкость палочку с намотанной на конце ваткой, она стала смазывать Петькины ящурные нарывчики во рту. Было больно, противно и сильно жгло. Страшно тошнило от этой процедуры, но Петька терпел, хотя и пускал слюну и из носа текло.
Так длилось много дней. Постепенно вместо язвочек у Петьки на языке, в гортани и на деснах остались одни лишь шероховатые вьяминки — прижигания помогли.
Но с ногой по–прежнему было плохо: она не сгибалась и не разгибалась, а застыла в полусогнутом положении. И Петьку положили в больницу, отдали в руки хирурга Владимира Эммануиловича Мануйлова. Это был великолепный человек и большой специалист. Однажды в больницу привезли на телеге женщину — бык вспорол женщине рогами живот… Дело было к ночи, темно, и Владимиру Эммануиловичу пришлось делать сложнейшую операцию при неярком свете керосиновых ламп, но женщину он все–таки спас!
Вот к какому замечательному врачу посчастливилось попасть Петьке.
Но и Мануйлов долгое время не мог понять, что же приключилось с Петькиной ногой.
Каждое утро появлялся он в палате, долго ощупывал мальчишечью ногу, массировал ее, осторожно нажимая на колено, пытался разогнуть, но ничего из этого не получалось, — Петька только морщился от боли, а нога оставалась полусогнутой.
Делать операцию колена, не зная причины заболевания, Мануйлов пока отказался. «Это никуда не уйдет, — сказал он главному врачу, — попробуем сначала другое», — и назначил Петьке ежедневное прогревание колена горячим песком и массаж. «Почаще пробуй разгибать ногу, помогай себе руками, — сказал он Петьке, а Надежде Павловне при встрече сообщил: — Похоже, что стянуты сухожилия. Но почему? Если колено у мальчика разработать не удастся, придется прибегнуть к силовому распрямлению ноги и наложить гипс. Но у нас гипса нет — война, понимаете сами. Постарайтесь поэтому где–нибудь достать…»
Скучно и вяло текли дни в больнице. Книжек не было, да и читать не очень хотелось. К тому же рано темнело, а керосиновая лампа горела только на столике у дежурной сестры. Поговорить тоже было не с кем: в палате на четыре койки лежали всего лишь двое — сам Петька и заросший седым волосом грузный человек с оплывшим лицом — дед Илья, помирающий от грудной жабы и еще от чего–то; он все время хрипел, тяжело дышал, и ему было не до разговоров. Только иногда он с трудом произносил: «Эх, пивка бы…» — и слышалась в его сипящем голосе тоска несбыточного желания.